Шар. Конус. Куб. Борис Бомштейн

22 сентября — 4 октября 2016 г.
19:00

Художник Борис Бомштейн (1938-2013) почти всю свою жизнь прожил в Москве и очень её любил. Мастерская его была в самом центре, на Солянке, и, будучи помоложе, он выходил с этюдником и красками писать тот или иной ближайший переулок. С невероятной гордостью Борис рассказывал, как однажды у него купили работу прямо, что называется, "со станка", ещё сырую, только что сделанную.
Как живописец Бомштейн принадлежит, безусловно, к так называемой московской школе. Трудноопределимое это понятие включает в себя и стремление к живописности во что бы то ни стало, и, конечно, то, что называется "русским сезаннизмом". Как сохранить баланс между "натурой" и "фактурой", передать своё видение ландшафта и ощущение от него, не впадая в буквализм, не следуя миметическому порыву, свойственному каждому из нас? Сколько бы мы ни считали реализм пройденным этапом, этот наш произвол ничего не меняет — и задача не решена, точнее, решается в каждой конкретной ситуации. Или не решается, в зависимости от таланта и способности художника. Мощный мазок и темпераментный жест, декоративность и вместе с тем пространственность, цветовые акценты и контрасты — всё это на самом деле свойственно Москве, всё это есть в самом городе, в его лице, в его характере. Борис Бомштейн умел это почувствовать и умел передать. А залача нашей выставки — показать, как в создании образа городской среды он пользовался тем, что унаследовал от предыдущих поколений европейских живописцев.




Простое и сложное
 
 
Каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет…

Булат Окуджава

 
«Человек — причина для произведения». Это простое по форме и глубокое по сути высказывание Поля Валери — ключ к толкованию произведения искусства, ибо в произведении отразился его создатель, его внутренний мир, особенности его интеллектуального и душевного склада. Картина всегда правдива — это кардиограмма сознания ее автора. Важно то, что картина создана и существует. Она находится здесь, на этой земле, в этом месте, среди других вещей и среди людей. И не так уж важно, видят ее или нет. Ее присутствие, ее существование и есть ее форма, участие в этой жизни.
Борис Бомштейн остался в моей памяти не просто человеком теплокровным, а человеком горячим, в обычном общении — с холерическим темпераментом. В своем творчестве же он — глубокий меланхолик. Тонкая и меланхолическая манера многих его работ творит особую поэтическую ауру и впечатление таинственности. Из амбивалентности его природы проистекает диалектика его искусства: простое и сложное, иррациональное (эмоциональное) в живописи и рациональное в графике. В каждом произведении искусства есть, по меньшей мере, два слоя. Один — обусловленный временем возникновения, местом, какими-то конкретными условиями, и другой — универсальный, экзистенциальный, эстетический. Эта многослойность четко прослеживается в искусстве Бориса Бомштейна. В своей книге «Смысл творчества» Н. А. Бердяев утверждал, что творческий акт есть форма самопознания. Такой формой самопознания являлись для Бориса его автопортреты. Они отмечены редким по глубине психологизмом и удивительной пронзительностью внутреннего взгляда.
Живописец выделяется среди художников особой чувствительностью, прежде всего, к цвету, к свету, к картинному пространству, к композиции. Но этого для определения живописца недостаточно. Когда мы определяем кого-то как живописца, это означает, что все свои профессиональные качества он пропускает через сердце. Не одно десятилетие я знал Бориса, и это дает мне право сказать, что каждая его работа пронизана сердечными токами.
Персональные выставки и вечера памяти Бориса Бомштейна проходят довольно часто. Почему? Во-первых, Россия — страна с культурной амнезией, во-вторых, «у живых перед мертвыми — должок», как говорил Андрей Донатович Синявский.
 
Григорий Климовицкий
 



 
Московский Шагал из Марьиной рощи
 
Топонимический мир свободнее административного: представление об ареале обитания этнических групп не всегда совпадают с границами топонима. Так, Вышеславцев переулок с его синагогой и культурно-образовательными учреждениями, включая знаменитый Мельниковский гараж на внутренней стороне Сущевского вала, — безусловное порождение района Марьиной рощи по другой стороне вала. А весь район — яркий анклав московского еврейского мира, воспетый гениальным Юрием Норштейном в его замечательной «Сказке сказок».
Художник Борис Бомштейн вырос здесь же — на внутренней стороне Сущевского вала рядом с Минаевским рынком. Страшноватый мир обитателей Минаевки, напоминавшей Хитровку, он запечатлел не только как художник, но и как свидетель, летописец в своих дневниковых заметках, поражающих точностью наблюдений и выразительной стилистикой языка. Я слышал фрагменты лишь по телефону и, восхищенный, по-детски просил: еще, еще!
В его графике и живописи каракули штрихов и энергичных открытых мазков чрезвычайно адекватно передают нервный пульс этой коммунальной, рыночной, полукриминальной советской жизни, осмыслению и описанию которой Аверченко, Зощенко и тысячи других талантов отдали свои жизни. В наследии Бомштейна эта жизнь пульсирует и сегодня. Остались живые яркие образы. Каждому, кто захочет представить себе подлинную жизнь в СССР не посредством пропагандистских шедевров фото- и кинохроники ТАСС, а как это было на самом деле, рекомендую дневники и искусство Бориса Бомштейна — еврейского мудреца с периферии столицы, обладавшего гоголевской зоркостью и мастерством творческого преображения увиденного. Он отнюдь не был бытописателем или обличителем несовершенного мироустройства. Он был поэтом, преображавшим быт в цирк, в театр, а взаимодействие художественных образов — в драматургию. Мне казалось, что он ощущал в себе генетическое родство с Гоголем, общность крови. И с Багрицким, наверное. И с Бабелем. И с Довлатовым.
В его живописи, особенно в пейзажах, всегда есть нечто мерцающее, жемчужное, театрально-манящее. Погружаясь в многослойную толщу масляного слоя, он уходил от убожества обыденности, серости и мерзости быта и создавал свой детский волшебный театр мечты.
О способности Бориса преодолевать, трансформировать впечатления от натуры говорит запомнившийся мне эпизод, связанный с Витебском — родиной Марка Шагала. Мне довелось побывать там незадолго до приезда в СССР уже немолодого Шагала и вскоре познакомиться с ним. Я узнал, что Марк Захарович мечтает о Витебске. Для меня зрелище этого города, изуродованного войнами, большевиками, серыми пятиэтажками, было невыносимым страданием. А васильковые глаза старого художника казались такими детскими, беззащитными, что я вообразил, будто теперешний облик родины его убьет. И я попросил тех, кто отвечал за программу визита, слегка изменить её.
У Бомштейна в Витебске прошло две персональные выставки. Он говорил об этом городе и его обитателях с восторгом. Ему не помешало то, что сотворила с витебским ландшафтом беспощадная история. А я мучаюсь до сих пор. Не был ли я неправ в эпизоде с Шагалом? Ведь художники видят иначе, чем мы, простые люди. А я по глупости лишил гения его мечты.

Алексей Клименко 




Шар. Конус. Куб
 
По образованию Борис Бомштейн — театральный художник. Задним числом понятно, почему он в этом направлении оказался не особенно активен: мысли и образы, населявшие его сознание, были гораздо живее и насыщеннее, чем сценические персонажи в самой динамичной постановке. Игра пронизывала все его существо, игра довлела, игра придумывала сама себя, и ничто чужое, постороннее в нее не влезало.
Мы знаем его как чистого живописца-станковиста, и мы помним, что он служил живописи истово и безоглядно, вкладывая в каждый мазок всю силу своих эмоций, всю полноту душевных состояний, всю страсть, весь свой могучий темперамент. Обретал он свой язык в середине прошлого века, в то время, когда изобразительное искусство для многих еще оставалось культом. «Московская школа» пришлась ему по мерке, и он пришелся ей. Русский сезаннизм, это странное, причудливое, многообразное явление, прошедшее через столько горнил и вобравшее в себя такой комплекс приемов и смыслов, пусть и далеко не сразу, но все же пророс в нем.
И если на полотнах Бомштейна почти всегда присутствует момент трансформации объектов, то потому лишь, что и в его творческом организме в какой-то момент произошла подобная трансформация — слияние театральности с сезаннизмом. Каждая его композиция, особенно московская, сценична: кубы домов, конусы высоток, — и тут же интерьер синагог и ощущение, что ты помещен внутрь шара. Каждая сцена у него конструктивна, жестко простроена. А мазок, легкий, летящий, своевольный, вибрирующий, неоднозначный, как бы специально запутывает зрителя, замутняя конструкционный мотив.
Так капли дождя на стекле способны смыть самую четкую из фантазий московского зодчества.
 
Вера Калмыкова